Неточные совпадения
В продолжение всей болтовни Ноздрева Чичиков протирал несколько раз себе
глаза, желая увериться, не во сне ли он все это слышит. Делатель фальшивых ассигнаций, увоз губернаторской дочки,
смерть прокурора, которой причиною будто бы он, приезд генерал-губернатора — все это навело на него порядочный испуг. «Ну, уж коли пошло на то, — подумал он сам в себе, — так мешкать более нечего, нужно отсюда убираться поскорей».
А между тем появленье
смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим
глазом, теперь лежал на столе, левый
глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением.
Приезд его на Кавказ — также следствие его романтического фанатизма: я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет
смерти, потому что… тут, он, верно, закрыл
глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?..» — и так далее.
Я пристально посмотрел ему в
глаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий взгляд, и бледные губы его улыбнулись; но, несмотря на его хладнокровие, мне казалось, я читал печать
смерти на бледном лице его.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл
глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед
смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед
смертью?
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при
смерти закроют им
глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
С полгода по
смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все
глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала
глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
Она от ужаса даже вздрогнет, когда вдруг ей предстанет мысль о
смерти, хотя
смерть разом положила бы конец ее невысыхаемым слезам, ежедневной беготне и еженочной несмыкаемости
глаз.
— Да, — говорил он задумчиво, — у тебя недостало бы силы взглянуть стыду в
глаза. Может быть, ты не испугалась бы
смерти: не казнь страшна, но приготовления к ней, ежечасные пытки, ты бы не выдержала и зачахла — да?
Он не мог уже думать о самом вопросе
смерти, но невольно ему приходили мысли о том, что теперь, сейчас, придется ему делать: закрывать
глаза, одевать, заказывать гроб.
Не успела на его
глазах совершиться одна тайна
смерти, оставшаяся неразгаданной, как возникла другая, столь же неразгаданная, вызывавшая к любви и жизни.
— Да, вот эта женщина, Марья Николаевна, не умела устроить всего этого, — сказал Левин. — И… должен признаться, что я очень, очень рад, что ты приехала. Ты такая чистота, что… — Он взял ее руку и не поцеловал (целовать ее руку в этой близости
смерти ему казалось непристойным), а только пожал ее с виноватым выражением, глядя в ее просветлевшие
глаза.
― Скоро, скоро оно кончится и так, ― проговорила она, и опять слезы при мысли о близкой, теперь желаемой
смерти выступили ей на
глаза.
Когда прошло то размягченье, произведенное в ней близостью
смерти, Алексей Александрович стал замечать, что Анна боялась его, тяготилась им и не могла смотреть ему прямо в
глаза. Она как будто что-то хотела и не решалась сказать ему и, тоже как бы предчувствуя, что их отношения не могут продолжаться, чего-то ожидала от него.
— На том свете? Ох, не люблю я тот свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие
глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь
смерти, ужасно боюсь
смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я очень полюбил Цыган и русские песни.
Двух минут не прошло, как уже вся толпа отхлынула в разные стороны — и на земле, перед дверью кабака, оказалось небольшое, худощавое, черномазое существо в нанковом кафтане, растрепанное и истерзанное… Бледное лицо, закатившиеся
глаза, раскрытый рот… Что это? замирание ужаса или уже самая
смерть?
Эту картинную
смерть Самгин видел с отчетливой ясностью, но она тоже не поразила его, он даже отметил, что мертвый кочегар стал еще больше. Но после крика женщины у Самгина помутилось в
глазах, все последующее он уже видел, точно сквозь туман и далеко от себя. Совершенно необъяснима была мучительная медленность происходившего, —
глаза видели, что каждая минута пересыщена движением, а все-таки создавалось впечатление медленности.
Как будто забыв о
смерти отчима, она минут пять критически и придирчиво говорила о Лидии, и Клим понял, что она не любит подругу. Его удивило, как хорошо она до этой минуты прятала антипатию к Лидии, — и удивление несколько подняло зеленоглазую девушку в его
глазах. Потом она вспомнила, что надо говорить об отчиме, и сказала, что хотя люди его типа — отжившие люди, но все-таки в них есть своеобразная красота.
—
Смерти я не боюсь, но устал умирать, — хрипел Спивак, тоненькая шея вытягивалась из ключиц, а голова как будто хотела оторваться. Каждое его слово требовало вздоха, и Самгин видел, как жадно губы его всасывают солнечный воздух. Страшен был этот сосущий трепет губ и еще страшнее полубезумная и жалобная улыбка темных, глубоко провалившихся
глаз.
Катерина. Боюсь, до
смерти боюсь! Все она мне в
глазах мерещится.
Так японцам не удалось и это крайнее средство, то есть объявление о
смерти сиогуна, чтоб заставить адмирала изменить намерение: непременно дождаться ответа. Должно быть, в самом деле японскому
глазу больно видеть чужие суда у себя в гостях! А они, без сомнения, надеялись, что лишь только они сделают такое важное возражение, адмирал уйдет, они ответ пришлют года через два, конечно отрицательный, и так дело затянется на неопределенный и продолжительный срок.
Ухватил всадник страшною рукою колдуна и поднял его на воздух. Вмиг умер колдун и открыл после
смерти очи. Но уже был мертвец и глядел как мертвец. Так страшно не глядит ни живой, ни воскресший. Ворочал он по сторонам мертвыми
глазами и увидел поднявшихся мертвецов от Киева, и от земли Галичской, и от Карпата, как две капли воды схожих лицом на него.
— Слушай, изверг, — засверкал
глазами Иван и весь затрясся, — я не боюсь твоих обвинений, показывай на меня что хочешь, и если не избил тебя сейчас до
смерти, то единственно потому, что подозреваю тебя в этом преступлении и притяну к суду. Я еще тебя обнаружу!
И он вспомнил, как за день до
смерти она взяла его сильную белую руку своей костлявой чернеющей ручкой, посмотрела ему в
глаза и сказала: «Не суди меня, Митя, если я не то сделала», и на выцветших от страданий
глазах выступили слезы.
Конечно, и Чаадаев, о котором в связи с Английским клубом вспоминает Герцен в «Былом и думах», был бельмом на
глазу, но исключить его было не за что, хотя он тоже за свои сочинения был объявлен сумасшедшим, — но это окончилось благополучно, и Чаадаев неизменно, от юности до своей
смерти 14 апреля 1856 года, был членом клуба и, по преданиям, читал в «говорильне» лермонтовское стихотворение на
смерть Пушкина. Читал — а его слушали «ничтожные потомки известной подлостью прославленных отцов…».
Он быстро подошел ко мне и положил мне на плечо тяжелую руку. Я с усилием поднял голову и взглянул вверх. Лицо отца было бледно. Складка боли, которая со
смерти матери залегла у него между бровями, не разгладилась и теперь, но
глаза горели гневом. Я весь съежился. Из этих
глаз,
глаз отца, глянуло на меня, как мне показалось, безумие или… ненависть.
О, да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая и прекрасная, лежала с печатью
смерти на бледном лице, я, как зверек, забился в угол и смотрел на нее горящими
глазами, перед которыми впервые открылся весь ужас загадки о жизни и
смерти. А потом, когда ее унесли в толпе незнакомых людей, не мои ли рыдания звучали сдавленным стоном в сумраке первой ночи моего сиротства?
В подземелье, в темном углу, на лавочке лежала Маруся. Слово «
смерть» не имеет еще полного значения для детского слуха, и горькие слезы только теперь, при виде этого безжизненного тела, сдавили мне горло. Моя маленькая приятельница лежала серьезная и грустная, с печально вытянутым личиком. Закрытые
глаза слегка ввалились и еще резче оттенились синевой. Ротик немного раскрылся, с выражением детской печали. Маруся как будто отвечала этою гримаской на наши слезы.
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это не было притворством;
смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась одна с детьми в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная, как
смерть, с холодным лицом и с закрытыми
глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
Со всем тем княгиня, в сущности, после
смерти мужа и дочерей скучала и бывала рада, когда старая француженка, бывшая гувернанткой при ее дочерях, приезжала к ней погостить недели на две или когда ее племянница из Корчевы навещала ее. Но все это было мимоходом, изредка, а скучное с
глазу на
глаз с компаньонкой не наполняло промежутков.
Я смотрел на старика: его лицо было так детски откровенно, сгорбленная фигура его, болезненно перекошенное лицо, потухшие
глаза, слабый голос — все внушало доверие; он не лгал, он не льстил, ему действительно хотелось видеть прежде
смерти в «кавалерии и регалиях» человека, который лет пятнадцать не мог ему простить каких-то бревен. Что это: святой или безумный? Да не одни ли безумные и достигают святости?
… И вот перед моими
глазами встают наши Лазари, но не с облаком
смерти, а моложе, полные сил. Один из них угас, как Станкевич, вдали от родины — И. П. Галахов.
Глядя на бледный цвет лица, на большие
глаза, окаймленные темной полоской, двенадцатилетней девочки, на ее томную усталь и вечную грусть, многим казалось, что это одна из предназначенных, ранних жертв чахотки, жертв, с детства отмеченных перстом
смерти, особым знамением красоты и преждевременной думы. «Может, — говорит она, — я и не вынесла бы этой борьбы, если б я не была спасена нашей встречей».
Когда башкирам было наконец объявлено, что вот барин поедет в город и там будет хлопотать, они с молчаливой грустью выслушали эти слова, молча вышли на улицу, сели на коней и молча тронулись в свою Бухтарму. Привалов долго провожал
глазами этих несчастных, уезжавших на верную
смерть, и у него крепко щемило и скребло на сердце. Но что он мог в его дурацком положении сделать для этих людей!
Ночью с Ляховским сделался второй удар. Несмотря на все усилия доктора, спасти больного не было никакой возможности; он угасал на
глазах. За час до
смерти он знаком попросил себе бумаги и карандаш; нетвердая рука судорожно нацарапала всего два слова: «Пуцилло-Маляхинский…» Очевидно, сознание отказывалось служить Ляховскому, паралич распространялся на мозг.
Чувствуя близость
смерти, велел он к сыну писать, ехал бы как можно скорей закрывать
глаза родителю.
И развязка не заставила себя ждать. В темную ночь, когда на дворе бушевала вьюга, а в девичьей все улеглось по местам, Матренка в одной рубашке, босиком, вышла на крыльцо и села. Снег хлестал ей в лицо, стужа пронизывала все тело. Но она не шевелилась и бесстрашно глядела в
глаза развязке, которую сама придумала.
Смерть приходила не вдруг, и процесс ее не был мучителен. Скорее это был сон, который до тех пор убаюкивал виноватую, пока сердце ее не застыло.
Улита стояла ни жива ни мертва. Она чуяла, что ее ждет что-то зловещее. За две недели, прошедшие со времени
смерти старого барина, она из дебелой и цветущей барской барыни превратилась в обрюзглую бабу. Лицо осунулось, щеки впали,
глаза потухли, руки и ноги тряслись. По-видимому, она не поняла приказания насчет самовара и не двигалась…
Слушая рассказ о тихой, прекрасной
смерти Манон среди пустынной равнины, она, не двигаясь, с стиснутыми на груди руками глядела на огонь лампы, и слезы часто-часто бежали из ее раскрытых
глаз и падали, как дождик, на стол.
По крайней мере сладкая
смерть!..» И она неистово целовала своего чиновника, смеялась и с растрепанными курчавыми волосами, с блестящими
глазами была хороша, как никогда.
До тех пор я видел остекленевшие
глаза капитана, щупал его холодный лоб и все как-то не осязал
смерти, а подумал об узле — и всего меня пронизало и точно пригнуло к земле простое и печальное сознание о невозвратимой, неизбежной погибели всех наших слов, дел и ощущений, о гибели всего видимого мира…
— Ах, да не все ли равно! — вдруг воскликнул он сердито. — Ты вот сегодня говорил об этих женщинах… Я слушал… Правда, нового ты ничего мне не сказал. Но странно — я почему-то, точно в первый раз за всю мою беспутную жизнь, поглядел на этот вопрос открытыми
глазами… Я спрашиваю тебя, что же такое, наконец, проституция? Что она? Влажной бред больших городов или это вековечное историческое явление? Прекратится ли она когда-нибудь? Или она умрет только со
смертью всего человечества? Кто мне ответит на это?
Вот и стою я, ровно к
смерти приговорен: в ушах шумит, в
глазах зелень, пальцем не могу двинуть — вот что страх-от значит…
Как птица из клетки, рвался я на волю, чтоб идти, куда
глаза глядят, — идти, пока где-нибудь
смерть меня не настигнет…
Впоследствии, лет двадцать и больше спустя, я в одном интервью с ним какого-то журналиста узнал, что Г.Спенсер из-за слабости
глаз исключительно слушал чтение — и это продолжалось десятки лет. Какую же массу печатного матерьяла должен он был поглотить, чтобы построить свою философскую систему! Но этим исключительным чтением объяснил он тому интервьюеру, что он читал только то, что ему нужно для его работ. И оказалось в этой беседе, случившейся после
смерти Ренана, что он ни одной строки Ренана не читал.
Он апатично, издавая горлом какой-то особенный, ехидно-победный звук, хлопал по своим жертвам, а в случае неудачи досадливо крякал и провожал
глазами всякого счастливца, избежавшего
смерти.
Я вышел из больницы, а восклицательные знаки моего рецепта неотступно стояли перед моими
глазами. Мне вспоминались слова д-ра Рехтзамера: «Ни в одном из моих случаев я не мог констатировать
смерти больного в зависимости от отравления наперстянкой». — Ну, а если на мою долю выпадет печальная необходимость «констатировать
смерть от отравления наперстянкой», — наперстянкой, выписывая которую я сам ставил такие красноречивые восклицательные знаки?
Хотя я много читал и еще больше слыхал, что люди то и дело умирают, знал, что все умрут, знал, что в сражениях солдаты погибают тысячами, очень живо помнил
смерть дедушки, случившуюся возле меня, в другой комнате того же дома; но
смерть мельника Болтуненка, который перед моими
глазами шел, пел, говорил и вдруг пропал навсегда, — произвела на меня особенное, гораздо сильнейшее впечатление, и утонуть в канавке показалось мне гораздо страшнее, чем погибнуть при каком-нибудь кораблекрушении на беспредельных морях, на бездонной глубине (о кораблекрушениях я много читал).
Молодому Райнеру после
смерти матери часто тяжел был вид опустевшего дома, и он нередко уходил из него на целые дни. С книгою в руках ложился он на живописный обрыв какой-нибудь скалы и читал, читал или думал, пока усталость сжимала его
глаза.
— Для меня, — продолжал он с блистающими
глазами, — она должна жертвовать всем: презренными выгодами, расчетами, свергнуть с себя деспотическое иго матери, мужа, бежать, если нужно, на край света, сносить энергически все лишения, наконец, презреть самую
смерть — вот любовь! а эта…